Жанр: Проза: Фантастика Прочтений: 0 Посещений: 1149 Дата публикации: 24.3.2011
невразумительные сопли
а, да, тут тоже некое подобие гомосексуальных отношений
Темно-оливковый, бледный бром, обсидиан в механическом брюхе громадной мокрицы, шершавая тусклость пластика, изъеденного оспой надписей, скользкий лак огней - хрупкий пульс бело-латунно-зеленой азбукой Морзе. Не расшифруешь вечернюю передачу за жгуче-холодной рябью бессонницы - как дешевая водка залпом в пустой желудок, еще в ажурных цирконах талого льда. Лбом к стеклу, тепловатому от горчичного смога, за конденсатом собственного отражения - круговерть битой плитки тоннеля, малочастотные кадры плакатов, ригидные тени прохожих, фантомы из запаха секса, извечного страха и алкогольных паров. Все те же цвета лаконичной романтики с отголосками битых шарманок и привкусом Гибсона, с синтетическим ассорти терпких деталей и ртутно-пластинчатым шаром в меченой блеклым лимоном свежесмазанной колее.
Онемевшие пальцы в карманах, данхилл в зубах, виски в похожей на новенький шаттл фляге, Трики в тяжелых наушниках и Ричард Хелл в полупустом рюкзаке. Головокружительным сальто, снежным скрежетом лап и барахлящей аммортизацией развернувшись, поезд вытягивается на остановке. Под чахоточно-алые вспышки табло и чуть сиплый, звонко пружинящий слоги кибернетический голос кондуктора - ;К-хх-адмийстрит-кх; - плексиглассово-прорезиненные жвала раскрываются в его боках. С гулким синхронным лязгом три пары каблуков вверх по ступеням - тройняшки, дочери Франкенштейна до странности сексуальны, притягательны диссонансом заводных дроссельмайерских кукол. Резкая пластика, жестко-арийская красота середины прошлого века, строгость гладких причесок, черно-формальной одежды валютных шлюх. У них улыбки продажных монахинь, змеино-винные узких губ, грация механических балерин, агендерный налет грубости и глаза, словно предгрозовые пруды в игольчатом инее. Невольно дергаюсь, когда ближайшая с хищной медлительностью склоняется надо мной, студеный капкан обманчиво-тонких пальцев ласкает предплечье, тяжелая пепельная коса лениво скользит с угловатого плеча. Ее зрачки - дрожащие затмения с каймой цвета сияющих мартовских луж, запах - увядающего ализарина и привлекательной грозовой смерти, и я истерически выдираюсь, спотыкаюсь в с услужливым чавканьем вновь распахнувшихся дверях, вываливаясь на гвоздичную чешую изгаженного перрона прежде, чем она успевает выплюнуть уничижительный приговор.
Вываливаюсь-выблевываюсь, размазываюсь по фернамбуковым трещинам и соплистой выпуклой глазури, под толстокожими сыто лоснящимися сапогами и осиными шпильками десятков малолетних жрецов титанической паучихи. Заводные куклы, потусторонние герои комеди дель арт, угловатые, искристые, уродливо-прекрасные, they want a piece of me. Продираясь сквозь мраморный холод их голой кожи, удушливость карнавальных тряпок, провонявших дешевыми сластями, тропическими цветами и скидочной похотью, весеннюю свежебритость затылков и мутную сальность шипастых причесок, леденцовую фосфоресцентность татуировок, резину и пластик мезозойскими трофейными потрохами через гудящие детские ребра, испохабленные ложью и помадой рты, липкую тьму слепых всезнающий глаз, остается лишь до скрежета цепляться зубами в устало черненый крест, лишь озонный привкус собственной крови да спазмы в промерзшей гортани. До тошноты дискотечно, сизо-черно и сверкающе, галогенные плевки глумливых ламп сквозь приторный косматый дым и лакричная капель мазута, далеко вверху - пунцовое сияние спасительным квадратом. Вяжущая мантра на исколотом зимой языке, неприкаянные мурашки тертой пленки и зябкая интимность в такт с моим рвущимся с цепи сердцем, хриплым и сбивчивым шепотом.
Импрессионистская чеканность косого кадра - аспидность в опасных лезвиях бликов, нежно-горячий топаз и военная киноварь - хлещет рецепторы влажным от тоскливой ярости бичом. Агонически за запястье, так что хрупкие отполированные сильфийской красотой до матового экрю кости отзывчиво трещат в моих пальцах - тонких, прозрачных и конвульсивных лапках зародыша чужого, слезящихся серно-парной кислотой и глухим от тумана безумием. Всегда до голодных рывков под ребрами любил ее жгуче-крепкий запах, вязкую пенистость мутными брызгами на раскаленный слоновий асфальт, из ржавых моллюсков-лорик в наивно-лимонных и смолянистых ромашках, мимо панцирных серых рабочих/ботинок под насквозь спиртовое небо.
- Пшливы-ъем, - дурное влияние на лицо, полярными створками льда сомкнутое поверх бесцельных лязга и грохота моих оскаленных из-под цианинной оскомины шестеренок.
Порнолатексность стен, тушь и медь саксофонных труб и винтов, клавесинность под протекторной неотвратимостью кокетливых клепок, морщинистых тротуаров, апрельская кунсткамерная зелень пренебрежительных витрин, в которых, как за поджатыми губами, щербатые клыки невнятных экспонатов, и паутинный флердоранж под слишком низким потолком. Мягко горящий осколок чего-то родного в кольчужном чреве исполинской твари, похабной олигофренической твари, сокращающей на нас свои нехитрые мышцы в попытках переварить. За плечо и hell is round the corner, за фатиновый шлейф до бисерного багрянца сбитого дыхания тянет туда, в перцово-соляную седину шершавого проулка, где можно жаться к спасительной схематичной стене горячечным лбом и саднящими дисфорией ладонями. Где можно скулить, как бездомный пес, чьи ночи из индийских чернил и кудрявых выхлопов лопаются на пилообразном хребте тонкой шкурой, втирать в переплетенные кошмарами пряди невольные слезы и страстный сбивчивый речитатив, ровнее дышать сквозь сжатые зубы. Город - как заброшенный кровавый лунапарк маслянистой, ржавой, прокаженной осенью - для визитов, а не жизни. Тут взгляды щелчками взводимых курков, равнодушно-мушиные солнца, беспросветные кишки слишком тесных улиц и совсем никакого неба.
Говорить невозможно, - челюсти склеило в гуттаперчевых складках этого спазматического кольцевого урода - пока не догадываюсь выплюнуть крест.
- Бляди, - эйфорически выдыхаю в жемчужные вены мокрого камня.
Тайком взглянуть на пушистый цитрин рваной стрижки, прямые темные брови, кошачью в полумраке желтизну глаз, крепко-коньячные тени под скулами и на бархатной шее. Вид у него довольно скептический, пальцы и плечи - голые, а рот - яркий, невинно-непристойный, словно у маленькой девочки.
- У тебя с головой не в порядке, Цорнклинге, - с холодной четкостью.
Какая рассудительность. Поправляет наушники, вызывая горьковатый укол неприязни - такие, как у меня, круглобокие, самоуверенные и морсово-прозрачные, только красные.
- Мне надо выпить, сол-ныш-шко.
Окинув оценивающим взглядом, весь - вздернутый нос и надменно-длинная челка, дергает за рукав, тянет дальше, еще глубже по узким рыхлым ступеням, под низкий казарменный свод и листопад печально-флуоритовых огней. Там - как внутри громадного джук бокса, пинбольная гремучесть, пламенеющий ультрамарин, окаменевший цветник кресел и столов, бензинные зеркала, тонкозвучный хром, бальные платья дам-бутылок, красноглазый электронный писк крыс в стенах, поверх которых - потеки граффити, точно из чьего-то вспоротого брюха. По-волчьи светлые радужки, вишневость губ и перьев ирокеза, филигранные предплечья в дымчатых лепестках кровоподтеков девушки за стойкой спеленаны тяжеловесно-переливчатой рыболовной сетью. Тут играет нечто настолько злое, туберкулезно безвыходное, полное машинных пульсов и стрекочущих ругательств, что я сдергиваю наушники, покачиваясь среди вспышек пронзительной голубизны. Покосившись, мой невольный сообщник заказывает - не слышу, что, отвлекшись на утопленническое цепляние за его горячую сквозь черный нейлон талию. Как же ему не холодно в этом нескончаемом малярийном кошмаре, по недорзумению облеченном в урбанистическую прожорливую и многолапую плоть? Барменша отворачивается, в профиль - румынский с горбинкой нос и тяжелые от бронзовой меланхолии веки, какие тянет лизать до обмороков и опьянения. Перспектива эпилептически скачет вместе с руками, пока пытаюсь закурить под фасетчатыми взглядами здешних посетителей и днищ их стаканов, содержимое которых эти предкоматозные насекомые, немногим старше ублюдков на остановке, вливают в себя с возвратно-поступательной отвлеченностью.
- Ты не мог бы меня отпустить? - прилежная невозмутимость - до чего я, оказывается, скучал по его идиотским манерам.
- Не мог бы, иначе свалюсь на проезжую часть, - в рот набиваются пегие мумифицированные кишки мгновенно отсыревшего фильтра, зубы свело сквозь него настолько, что возможно разжать лишь домкратом, чтоб с привычным высокомерием выронить чадящую бумажную трубочку на выскобленный медно-мелочными речами пол и тут же полезть за новой, - А что, тебя смущают все эти клинические гомофобы?
- Это ты меня смущаешь, - серьезен из-под школьно сведенных бровей.
Алхимически витая колба оказывается в руках слишком спешно, чтоб я успел съязвить или откорректировать ковбойски-лихое движение, с которым почти промахиваюсь мимо рта льдистой нефритной дрянью и залпом давлюсь ее попугайскими украшениями. Вкус коктейля подтверждает распространенный слух о том, что топливо и алкоголь инсомнианцы варят из одного и того же сырья, самого доступного и невостребованного, а именно - покойников. Нам пора убираться от этих кисельно растраченных кислорода и времени, розоватых столбиков пепла бесшумным градом с ленивых, пурпурно-купоросных женских пальчиков, тюремных соломинок во фрезовой с перламутром слюне, животов и локтей газетной фактуры, жадных до нашей с ним неуместности, так что - это и то не глядя, за мой счет. Плоский шорох банкнот рикошетит в затылок, и тянет панически озираться, слишком много и смазанно в моих пронзенных костяными и крохкими пальцами тоски позвонках, бьющемся о грудину, хлюпающем на заиндевелой отвертке сознания сердце, в вороном и прозрачном эстерхази студенисто-плутоновой, бессолнечной атмосферы, жутким космическим коконом обрекающей нас, хотя здесь, над самым прокуренным, червонным от горнов, самоцветно каленым жерлом фабричных ярусов, должно быть, тепло и сухо.
Закоулками в цвета жженого хлеба, кофе с коралловой паприкой, свинцовых птиц и гаванских сигар, в надтреснутый нежно-оперным эхом голос Мартины, отдающий какао и топленым золотом. Убаюканная ласковым тленом и цокотом синтетических мух-альбиносов шахта, где ребристые бельма ржавых заплат, коровьи жилы кабелей, клювы крюков на раздробленных цепных шеях, чистилище лестницы ясным штопором да жидкая чайность в нереальной вышине. Узорчаты коррозией широкие ступени, древнекитайские гадальные карты, слишком automaton чтоб задыхаться и, вопреки всякой логике, куда менее клаустрофобически, чем снаружи.
- Не-ет, не отпускай, - заезженным винилом в узкую спину, - ...у тебя охрененные стихи, Макси-иин.
Не манерность, беспомощность отвыкших от действия голосовых связок - ему все равно. Полные воздуха и пастели стихи, словно что-то спрятанное в летних снах, девичьих виноградных глазах, бродяче-кошачьих шерстинках, изнеженных медовой росой бутонах, закатно-оконных светляках и терпких речной водой раковинах. А мне от толпы и писания одинаково мерзко и пусто, как от февральских грязноснежных площадей, где валкие шпили из крематорной сажи оседают на губах покойницкой хандрой, мучнистое небо лесочно скрипит чучелами ворон и вождей, кровоточат советские флаги, гриппово под стально-холодными берцами.
Выходим в растерянный свет из ниоткуда, под пристальность бородатых пылью и лохматым бурым мхом галерей, прищуры мелкоячейных решеток, распахнутый зев великанской волынки - жжено-сахарные давним взрывом кромки, сквозными ранениями и лучами из осенних детских снов скулящие стены громадного колодца над нами. На замусоренную черепашьими, охотничье пропахшими одеялами, апельсинно-досчатыми ящиками, личинками пуль и окурков площадку. Отсюда, наверное, запускали давившиеся рокотом и тщетностью ракеты, чтоб те царапали свои акульи носы о винно-небесное равнодушие, сыпались в медные дурманные поля и пламенное стекло озер жертвами инквизиции, не вынеся всепрощающих и безжалостных солнечных глаз.
Когда мой спутник лезет в крапленые растительным малахитом, восковитой световой пыльцой и цитрусным сплином завалы, предугадав намерение, перехватываю облитую прохладной тканью руку прежде, чем успевает зажечь извлеченный оттуда ширококостный, блекло-зеленочный, бронированный и лупоглазый, точно ископаемая рыбина фонарь. Только не расстрельность цинковых снопов в лицо, издевательски жмущихся к шитой табачной бечевкой изнанке моего черепа. В нутре шрамированной пираньи рюкзака вместо солидных морд противотанковых бутылок пальцы натыкаются на позабытую флягу; протягиваю ему в злорадной надежде опоить до неуютных обмороков, сбивчивых обвинений и рыданий взахлеб. Плечом к плечу, спинами к фиктивным периллам - таем ликерными каплями на вибрирующих стеклянных иглах, в послевкусии поздних тонкополосых яблок и дубовых дымчато-пьяных бочек, сочимся сквозь металл и камень истомным флорентийским вином. Я не гримасничаю - челюсти смерзлись, спаялись неживой водой глинисто-красных прудов, в которых плоская сирая галька перекатывается смурными шлепками, ряска хранит аромат больной женственности, а рахитичные младенцы, крабьи и выцветшие, зарываются в густой ил, ища защиты от безымянного, в тысячи раз более страшного, чем они сами.
- Понимаешь, сол-нышко, ты - типичная жертва брайтовских маньяков, - неожиданно выговариваю с негромким торжеством, - Осторожней, иначе с тобой могут произойти поистине ужасные вещи.
Automaton, слово, похожее на звонкий щелчок передергиваемого затвора, юную сталь, еще видящую лазурные сны, болезненные зимние звезды, чужие и близкие, замирающие в широких ночных зрачках, тенях над ключицами и на кончиках пальцев. От алкоголя корнеротое, каучуково-бесцветное, проросшее сквозь легкие, глотку, брюшную полость, оплевшее все органы и детали отравленными нитями существо в моем спинном мозгу неуютно ворочается, съеживается, норовя наконец-то вылиться сквозь поры незначительной лужицей.
- Ужасные, непроизносимые вещи, о который живые и знать не должны. На самом деле, в Брайт их нет, только в Масодове, - с удовольствием уточняю, скатывая по нёбу слова, словно бусины бесовских четок, забальзамированные тихой ненавистью предыдущих хозяев, - Те, что сочатся из трещин в одеревяневшей декабрьской земле, затканных трупным лишайником углов, стонов маяка, раздавленных ночных мотыльков, разверстых могил и прелым тряпьем вывалившихся на дорогу кишок, пропитывают тебя насквозь, так что не знаешь, что же страшнее - заснуть или бодрствовать.
Чужая кожа даже сквозь куртку знойна и позднемайска, а сам он лихорадочно дрожит, прикладывается к фляге все настойчивей - мерзнет, маленький недоносок. Добро пожаловать в мой мир, мою вечную стужу, где душная гнилая почва щерится сотнями кривых зубов, желая лишь утолить тобой свой безначальный голод, разбитые шарманки астматически плачут, пока не лопнут их изрезанные невзгодами бумажные веки, деревья и люди черствеют наждачными рогами синтетического льда, а небо неряшливо вылеплено из дешевого спирта и костяной муки, рухнуть ему не позволяют лишь безликие надгробия сырых домов. Это - предбанник того невообразимого места, откуда пробрались все сифилитические, исходящие похожим на жирную свиную кровь слабоубием кошмары, вгрызлись в нас пулеметными семенами, полуразумно проросли никотинно-легочной фактурой, и наши папирусные оболочки готовы бисквитно лопнуть под их мясистым напором. Солнцу давно пора нас сожрать, вылизать дочиста каленым шелком зазубренные ямбы извилин-хрящей, хрустальным звоном обсосать наши трухлявые кости, собрать (по)стылую жатву высохших органов - кровоточащих грязной гуашью плодов наших кукловодов-пришельцев.
Его лицо исполосовано индейской лаконичностью теней решетки и недоверчивым испугом, а мимолетная гипотеза тебует сиюминутной проверки, так что я быстро, прежде, чем успеет отреагировать, жмусь, ровно настолько, чтоб окунуться в светлые и тяжелые, одуряюще мягкие, будто не вызревшая еще до чугунной грузности пшеница, волосы, впиться зубами в маленькую кремовую мочку, - черт возьми, правую - колокольно царапающую язык изящно-ацтекской серьгой. На ощупь кошачий и паникующий, еще отдающий вдохновенным детством, а в маковом росчерке рта, девственных сгибах локтей, настороженной нежности щек и нижней челюсти, вдоль рассеченного золотистым пунктиром впалого живота таятся пылкие обещания медового солнца, простора, сочной беспризорной весны.
- Да ладно, можно подумать, ты не привык, - говорю в его негодующий висок, - Или годишься на что-либо другое.
- Мудак хуев, - с неумелой свирепостью цедит, вновь хватаясь за флягу, недоуменно моргает, когда выбиваю ту из руки.
Мои пальцы сжимаются на обжигающем неускушенном горле достаточно, чтоб антрацитовое эхо пресловутых ужасных вещей залегко на слишком эльфийских и чистых, ни капли не мужественных чертах сгущающим кровь, вяжущим мысли страхом. Достаточно, чтоб, когда разожму хватку, сладковатые губы истерически распахнулись навстречу отдающему выпивкой, сталью и апельсиновым соком воздуху, навстречу моему животно яростному, нетерпимому поцелую. До манящего хруста сжимать его, оробело выдирающегося, гибкого, восхитительного, растворяться в небесном огне, с непривычки натыкаясь на условность хранящего его нимфеточного тела, мышьяком оседать на изнанке его сосудов. Целовать глубоко, до клацанья наших зубов, до крови, до коротких спазмов гортани - пока не начнет жмуриться, неловко отвечать, вздыхать, безотчетно выгибая спину. Беззастенчиво тискать и гладить, словно пресловутую кошку, раздвигать подростково острые колени, греть ладони на чутком затылке и впадинке между птичьих лопаток, совсем близко к безымянному, жаркому, ирреальному, самому пронзительному core, до которого тянет любой грешной ценой добраться, раскурочив, изорвав оболочку, перемазавшись в алой свежести, захлебнувшись осатанелой жаждой.
Ваше мнение:
если бы, мистер анонимус. это всего лишь тифозные потроха одного бесславного ублюдка, ни больше, ни меньше. лично я не в состоянии испытать хоть что-либо на их счет, так что завидую вам в этом смысле. тыкать меня в них носом бесполезно, а вопрос о тошноте неактуален. не стоит тратить на меня свои драгоценные слюни, разве только с вами это от гомофобии. в последнем случае - ха! добро пожаловать в клуб, можно подраться со всеми присутствующими, чтоб доказать друг другу собственную патологическую гетеросексуальность. на какое-то время становится легче, гг.
2011-03-24 23:28:59
Сходили бы в баньку, желательно в провинции, может изменили бы мнение и о себе, и о человечестве. Если уделять внимание исключительно клоакам, понятно, что весь мир будет казаться кривым и плохо скроенным ;)
ГАГАГАГАГАГА, да у тебя талант, анонимус. мало кому удается меня насмешить. ты что ж, антиэмо? клоаки и плохо скроенный мир - это уже напоминает оскорбление в адрес жителей вышеописанного города. или таковым и является? скажу по секрету, у меня проблемы с чувством юмора. и раз уж мы об этом заговорили, неужто в твоей баньке мне придется свести знакомство с толпой злобных грузинских геев? боюсь, они окажутся нокаутированы силой моей гомофобической мысли. при условии, разумеется, что мне вообще удастся переступить порог данного заведения, не свалившись в параноидальных судорогах.
вызови же своего зверя, соберись с духом и уточни наконец, что тебя так не устраивает в моем мнении на чей-либо счет. откуда бурутся все твои стыдливые размахивания ослюненным оранжевым флажком?
слушай, ради интереса, под .. тоже ты отметился? если предположение верно, то твой способ скрасить собственное одиночество меня несколько удивляет.
господи, только не говори, что ты - очередная немолодая сердобольная дама, норовящая наставить гробовщика на путь благодетели и разума. особенно круто все эти смайлы, таинственные недоговорки и драматические троеточия смотрятся под чем-то подобным. право, не стоит мне сочувствовать - мои псевдоготские ебеня куда веселей и разнообразней ваших чумных бараков патологического благополучия, ровных отношений и расписанных по часам обменов тепловатой бесцветной жижей, с рождения заменяющей вам кровь.
гагагагга. гагаг пробалтываться. не надо меня так смешить, я совсем перестаю соображать. пожилой кэгэбешник, антиэмо-трансвестит с залаченным девятым валом на голове, да еще и состоящий в фонде мормонской помощи всем втречным - таких насильственно добрых самаритян мне еще не попадалось. конечно, псевдо. это простая русская гопота чуть что принимает меня за гота, горло уже сорвал доказывать обратное.